— Не Элизабет, — говорит Нат. — Элизабет никогда не пускает руки в ход. Другая женщина. Наверное, она не могла иначе.

Он впускает ее в свою жизнь, дает ей слушать. Она не уверена, что ей этого хочется. Тем не менее ее рука поднимается, будто притянутая к этой загадочной ране, касается его лба. Она видит силуэт своей бело-фиолетовой полосатой варежки на фоне его кожи.

Он останавливается, глядит на нее, моргает, будто не может поверить в то, что она только что сделала. Может, хочет заплакать? Нет. Он дарит себя, преподносит себя ей, безмолвно. Вот я. Может, у тебя получится что-нибудь из меня сделать. Она понимает, что именно этого ожидала с момента его первого звонка.

— Это нечестно, — говорит он.

Леся не знает, о чем он. Она раскрывает объятия. Он обнимает ее одной рукой; другой он держит свой пакет. Ее бутылка с вином падает на тротуар, звук приглушен снегом. Они идут прочь, она вспоминает о бутылке и оборачивается, ожидая, что та разбита и снег вокруг алеет; теперь уже слишком поздно идти назад за другой. Но бутылка цела, и Леся внезапно чувствует, что ей сказочно повезло.

Часть третья

Понедельник, 3 января 1977 года

Элизабет

Сегодня третье января. Элизабет сидит на скользкой розовой обивке дивана «честерфилд» в гостиной тетушки Мюриэл. Это и вправду гостиная, а не жилая комната. Они тут гости, как в том стишке про паука и муху [2]5 . Это не жилая комната, потому что про тетушку Мюриэл нельзя сказать, что она живет.

Тетушка Мюриэл — одновременно и паук, и муха, она высасывает жизненные соки, и она же — пустая оболочка. Когда-то она была только пауком, а мухой — дядя Тедди, но, когда дядя Тедди умер, тетушка Мюриэл взяла на себя и его роль. Элизабет, кстати, не уверена, что дядя Тедди по правде умер. Тетушка Мюриэл, наверное, держит его где-нибудь в сундуке, на чердаке, он замотан в старые кружевные скатерти цвета экрю, парализован, но еще жив. И тетя ходит туда время от времени, чтобы подкрепиться. Тетушка Мюриэл, на которой большими такими буквами написано, что она вам не тетушка. В ней нет ничего уменьшительного.

Элизабет знает, что ее представление о тетушке Мюриэл предвзято и немилосердно. Таких людоедок на свете не бывает. Тем не менее, вот она, тетушка Мюриэл, сидит напротив, в натуральную величину, внушительный объем бюста закован в эластичную ткань на пластиковом каркасе, пошитое на заказ добротное светло-синее платье из джерси обтягивает бедра, мощные, как у футболиста, а глаза, как два камушка, холодные и без проблеска мысли, вперены в Элизабет, и Элизабет знает, что они вбирают непростительные недостатки ее внешнего вида. Волосы (слишком длинные, слишком распущенные), свитер (должна была прийти в платье), на лице нет брони из пудры и помады, все, все не так. Тетушка Мюриэл с удовлетворением замечает эти оплошности.

Она всего лишь старуха, у которой нет друзей, думает Элизабет, мысленно пробуя оправдать тетю. Но почему? Почему у нее нет друзей? Элизабет знает, как ей следует думать. Она читала журналы, книги, она знает, как надо. У тетушки Мюриэл была тяжелая юность. Отец-тиран препятствовал ее развитию, не позволил ей пойти учиться в колледж, потому что колледж — это только для мальчиков. Ее заставляли вышивать (вышивать! Этими коротенькими толстыми пальцами!), и эту же пытку она впоследствии применяла к Элизабет, которая все же оказалась чуть способнее, и скатерть с ришелье и узелковой вышивкой до сих пор лежит в сундуке, в чулане у Элизабет, свидетельством ее мастерства. У тетушки Мюриэл был сильный характер и неплохие мозги, и она была некрасива, и патриархальное общество покарало ее за это. Это все правда.

Тем не менее Элизабет способна простить тетушку Мюриэл только теоретически. Пусть тетушка Мюриэл страдала, но почему она решила щедро делиться этими страданиями с другими людьми? Элизабет помнит как сейчас: ей двенадцать лет, она скорчилась на кровати в судорогах первой менструации, ей больно до тошноты, тетушка Мюриэл стоит над ней и держит флакончик аспирина так, чтобы ей было не достать. ЭтоБожья кара. Она так и не объяснила, за что. Элизабет думает, что обычная карьера не удовлетворила бы кровожадную тетушку Мюриэл. Ей бы в армии служить. Только в танке, в шлеме и крагах, направив пушку на кого-нибудь или хоть на что-нибудь, тетушка Мюриэл была бы счастлива.

Так почему же Элизабет сюда пришла? И — вопрос еще важнее — зачем она привела детей? Сделала их жертвами этой злобы. Они сидят рядом, в белых гольфиках и в туфельках, которые попробуй на них надень по любому другому случаю, ротики старательно сжаты, волосы туго стянуты заколками, руки на коленях, и они смотрят на тетушку Мюриэл такими круглыми глазами, будто она мамонт или мастодонт, наподобие тех, что в Музее, будто ее недавно нашли вмороженную в айсберг.

По правде сказать, дети любят навещать тетушку Мюриэл. Им нравится ее большой дом, тишина, полированная мебель, персидские ковры. Им нравятся бутербродики на хлебе без корки, хотя они благовоспитанно берут только по одной штучке; и рояль, хотя им запрещено его трогать. Когда дядя Тедди был жив, он дарил им четвертаки. Но не такова тетушка Мюриэл. Когда мать Элизабет наконец сгорела в ею же устроенном пожаре, в своей последней крохотной комнатушке на улице Шутер, в пьяном виде уронила зажженную сигарету на матрас и не почувствовала, что горит, после похорон тетушка Мюриэл составила список. В нем перечислялись все вещи, которые она когда-либо одалживала, давала или дарила. Одна электрическая лампочка, 60 ватт, над раковиной. Одна синяя пластиковая занавеска для ванной. Один домашний халат фирмы «Вийелла», с пейслийским узором. Одна фарфоровая сахарница марки «Веджвуд». Грошовые дары и ущербные обноски. Тетушка Мюриэл желала получить их обратно.

Запах дыма почуяли, выбили дверь и вытащили мать наружу, но у нее уже половина тела покрылась ожогами третьей степени. Мать жила еще неделю, в больнице, лежала на матрасе, мокром от лекарств и жалкого сопротивления иммунной системы, белые кровяные тельца вытекали прямо на простыни. Кто знает, о чем она вспоминала тогда, узнала ли она меня вообще? Она не видела меня десять лет, но должна же была хоть смутно помнить, что у нее когда-то были дочери. Она позволила мне держать ее за руку, левую, необгоревшую, и я думала: она как луна, как полумесяц. Одна сторона еще сияет.

Элизабет всегда считала, что в этой смерти виновата тетушка Мюриэл. Как и в других — например, в смерти Кэролайн. Тем не менее она здесь. Частично из снобизма, и сама это признает. Она хочет показать детям, что выросла в доме, где к обеду созывали ударом гонга, в доме с восемью спальнями, а не в крохотном домике в ряду других таких же, в каком они живут сейчас (хотя их дом очень мил, и она его так переделала, что не узнать). Кроме того, тетушка Мюриэл — их единственная оставшаяся близкая родственница. Потому что тетушка Мюриэл убила или же выгнала всех прочих, думает Элизабет, но это уже неважно. Она — их корни, их корень, их искривленное, больное и старое корневище. Другие люди, например жители Буффало, считают, что Торонто изменился, утратил свое пуританство, приобрел шик и распущенность, но Элизабет знает, что это не так. В самом нутре города, где должно быть сердце, сидит тетушка Мюриэл.

Она отлучила тетушку Мюриэл от Рождества четыре года назад, наконец сказав «нет» темному столу с шестью вставками-лепестками, симметрично расставленным хрустальным вазочкам с солеными огурцами и клюквенным соусом, льняной скатерти, серебряным кольцам для салфеток. Нат сказал, что больше с ней ходить не будет; вот поэтому. Он сказал, что ему хочется получать удовольствие от общества своих детей и от обеда, и нет совершенно никакого смысла идти к тетушке Мюриэл, если сразу по возвращении домой Элизабет валится в постель с головной болью. Однажды, в 1971 году, ее стошнило в сугроб по дороге домой: индейкой, клюквенным соусом, изысканными закусками тетушки Мюриэл и всеми прочими делами.

вернуться

25

«Заходи, красотка, в гости, — муху звал к себе паук» — стихотворение Мэри Хауитт (1799—1888).